Так и полагается по альпинистским правилам чтобы каждый идущий

Прекрасная Адыгене (79 стр.)

Исполненный надежды, я повернулся всем корпусом к вершине Адыгене. Надежда была на то, что я увижу ее совсем близко. Но бывает в сказке, когда совсем подойдет к замку какой-нибудь там добрый молодец, а замок вдруг возьмет да и отпрянет к самому горизонту. Так отдалилась от меня и эта вершина. Я увидел острый гребень горы, поднимающийся чем дальше, тем выше и подводящий в конце концов (но очень далеко и высоко от меня) к совсем уж крутому снежному куполу.

Иногда мы шли по самому острию гребня, иногда сходили с него, преимущественно влево, и наша дорога была с камня на камень, с глыбы на глыбу. Вниз лучше было не смотреть (да и некогда), но все же как было не подивиться, что готические кельнские соборы оказались глубоко внизу и, пожалуй, если бы падать, угодил бы как раз на их острые многогранные шпили.

Какое-то вопиющее несоответствие чего-то еще неосознанного тревожило меня. Укоренилось в сознании, что никаких скал тут быть не должно. Вспомнить бы, как там было написано на плакате… «По крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня». Во-первых, не было никакой крутой осыпи. Мы поднимались по омерзительному скользкому склону. Да правильно ли мы идем? Отчетливо вспомнилась картинка. От перевальной точки до вершины – все снег и снег. И только в двух местах из снега высовываются скалы. Теперь же получается – сплошные скалы и никакого снега до самого вершинного купола. Рассказывал же сам Рябухин, как они однажды взошли на вершину, взяли записку предыдущих альпинистов и видят по записке, что гора не та! Хорошо, допустим, что мы не попали на крутую осыпь и взошли на перевальную точку в другом месте, сделав более трудным свой маршрут, но где снег на гребне? Шли бы теперь по нему ровной цепочкой. Почему вместо снега – скалы, требующие отдачи всех сил?

– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».

– Снег будет. Вон впереди.

– Это вершина. На гребне должен быть снег!

– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…

Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.

– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.

Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?

Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.

Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста.

Источник

Тяжело. Не хватает воздуха. Сердце, кажется, перебивает само себя, настолько торопится. Не пора ли остановиться? Не всей группе, а мне. Не может быть, чтобы такое дыхание, а вернее сказать, такая одышка и такое сердцебиение считались нормой при восхождении и допускались этим видом спорта как нечто неизбежное, с чем нужно мириться.

В это время ко мне пришла спасительная мысль. Я вспомнил, что альпинисты иногда, приближаясь к вершине, идут на четыре счета. Шаг. Остановка. Три вдоха, три выдоха. Следующий шаг. Это что же, они от хорошей жизни так идут? От прекрасной работы сердца, от спокойного, ровного дыхания? Очевидно, что они идут так из самых последних сил и идти по-другому уже не могут. А ты идешь пока без всяких счетов. Шаг – вдох, шаг – выдох. У тебя до остановки после каждого шага дело еще не дошло. Так на что же ты жалуешься? Ты еще, оказывается, полон сил. Ну а то, что тебе тяжело, так оглянись назад. Ольга – идет. Другие девчонки – идут. Никита Васильевич – идет. Все идут. Значит, пойдешь и ты.

На гребне остановились. Исполненный надежды, я повернулся всем корпусом к вершине Адыгене. Надежда была на то, что я увижу ее совсем близко. Но бывает в сказке, когда совсем подойдет к замку какой-нибудь там добрый молодец, а замок вдруг возьмет да и отпрянет к самому горизонту. Так отдалилась от меня и эта вершина. Я увидел острый гребень горы, поднимающийся чем дальше, тем выше и подводящий в конце концов (но очень далеко и высоко от меня) к совсем уж крутому снежному куполу.

Иногда мы шли по самому острию гребня, иногда сходили с него, преимущественно влево, и наша дорога была с камня на камень, с глыбы на глыбу. Вниз лучше было не смотреть (да и некогда), но все же как было не подивиться, что готические кельнские соборы оказались глубоко внизу и, пожалуй, если бы падать, угодил бы как раз на их острые многогранные шпили.

Какое-то вопиющее несоответствие чего-то еще неосознанного тревожило меня. Укоренилось в сознании, что никаких скал тут быть не должно. Вспомнить бы, как там было написано на плакате… «По крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня». Во-первых, не было никакой крутой осыпи. Мы поднимались по омерзительному скользкому склону. Да правильно ли мы идем? Отчетливо вспомнилась картинка. От перевальной точки до вершины – все снег и снег. И только в двух местах из снега высовываются скалы. Теперь же получается – сплошные скалы и никакого снега до самого вершинного купола. Рассказывал же сам Рябухин, как они однажды взошли на вершину, взяли записку предыдущих альпинистов и видят по записке, что гора не та! Хорошо, допустим, что мы не попали на крутую осыпь и взошли на перевальную точку в другом месте, сделав более трудным свой маршрут, но где снег на гребне? Шли бы теперь по нему ровной цепочкой. Почему вместо снега – скалы, требующие отдачи всех сил?

– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».

Читайте также:  Сестренка как хорошо что ты есть

– Снег будет. Вон впереди.

– Это вершина. На гребне должен быть снег!

– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…

Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.

– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.

Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?

Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.

Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста. Теперь если даже совсем оплошать, и то можно ползком, на одних руках, помогая зубами и подбородком… Но у меня пока все в порядке: ноги идут. Дыхание стало даже немного ровнее, чем недавно на склоне. В глазах нет никакого тумана. В голове, правда, легкий звон. Кислорода все-таки очень мало здесь для дыхания, тем более усиленного. Но звон – пустяки. Могла бы и кровь носом, и тогда все равно пошел бы вверх. Как это там написано в справочной книге по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею…»

Округлая линия снежного купола, проведенная по синему небу и до сих пор манившая меня со своей высоты, начала вдруг с каждым шагом спускаться вниз, открывая все более низкие участки небесного склона. Потом из-за этой линии показалась зубчатая линия горного горизонта, потом, опустясь в четыре приема еще ниже, она освободила для глаз всю тянь-шаньскую горную страну, раскинувшуюся под нами, с явственно видимыми многочисленными вершинами, ледниками, цирками и скальными стенами. Это я сделал последние четыре шага.

Первым делом захотелось найти, как на карте, Аксай и Корону, осеняющую его. В армии у нас проводились занятия на ящике с песком. В ящике, размером, ну, скажем, два метра на четыре, из песка (холмы и долины), из стеклышек (озера, речки, пруды), из сантиметровых макетиков (дома, мосты, деревья, церкви) создавался ландшафт, воспроизводилась местность, на которой изучались передвижения войск, военные действия. Взгляд стоящих около ящика окидывал сразу десять, а то и двадцать километров вдаль и вширь. Была непонятная увлекательность и услада в разглядывании местности, уменьшенной и потому укладывающейся в поле зрения. Теперь я поймал себя на том, что улавливаю сходство между ящиком с песком и панорамой Тянь-Шаня, оказавшейся перед нами и под нами. Кощунственно сравнивать грандиозную, сказочную, неправдоподобно прекрасную панораму гор на десятки километров во все стороны с унылым ящиком. Но как и не сравнить, если моренное озеро, которое я вижу внизу, – зеленоватое стеклышко размером с ладонь, если весь ледник Аксай (а мы-то уж знаем его подлинные размеры) можно было бы вырезать из одной страницы белой бумаги.

Ольга подошла и встала рядом со мной. Постепенно весь отряд подтянулся и собрался в плотную группу. Рябухин начал рассказывать, где какая гора.

– Корону вы видите. Все ее шесть зубцов. Правее – Свободная Корея, еще правее (этакая ледяная шапочка) – Бокс. Чуть поближе Бокса – Теке-Тор. Левее Короны – пик Семенова-Тян-Шанского. Видите?

Я слушал и не слушал Рябухина.

«Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели».

Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена.

Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».

Начспас однажды говорил, желая немного приземлить мое романтическое настроение:

– Адыгене – опробованная вершина. Все значкисты поднимаются на нее. Расхожая девка, у которой главное качество – ее доступность.

Источник

Так и полагается по альпинистским правилам чтобы каждый идущий

– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».

– Снег будет. Вон впереди.

– Это вершина. На гребне должен быть снег!

– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…

Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.

– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.

Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?

Читайте также:  Что означает буква p в размере одежды

Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.

Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста. Теперь если даже совсем оплошать, и то можно ползком, на одних руках, помогая зубами и подбородком… Но у меня пока все в порядке: ноги идут. Дыхание стало даже немного ровнее, чем недавно на склоне. В глазах нет никакого тумана. В голове, правда, легкий звон. Кислорода все-таки очень мало здесь для дыхания, тем более усиленного. Но звон – пустяки. Могла бы и кровь носом, и тогда все равно пошел бы вверх. Как это там написано в справочной книге по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею…»

Округлая линия снежного купола, проведенная по синему небу и до сих пор манившая меня со своей высоты, начала вдруг с каждым шагом спускаться вниз, открывая все более низкие участки небесного склона. Потом из-за этой линии показалась зубчатая линия горного горизонта, потом, опустясь в четыре приема еще ниже, она освободила для глаз всю тянь-шаньскую горную страну, раскинувшуюся под нами, с явственно видимыми многочисленными вершинами, ледниками, цирками и скальными стенами. Это я сделал последние четыре шага.

Первым делом захотелось найти, как на карте, Аксай и Корону, осеняющую его. В армии у нас проводились занятия на ящике с песком. В ящике, размером, ну, скажем, два метра на четыре, из песка (холмы и долины), из стеклышек (озера, речки, пруды), из сантиметровых макетиков (дома, мосты, деревья, церкви) создавался ландшафт, воспроизводилась местность, на которой изучались передвижения войск, военные действия. Взгляд стоящих около ящика окидывал сразу десять, а то и двадцать километров вдаль и вширь. Была непонятная увлекательность и услада в разглядывании местности, уменьшенной и потому укладывающейся в поле зрения. Теперь я поймал себя на том, что улавливаю сходство между ящиком с песком и панорамой Тянь-Шаня, оказавшейся перед нами и под нами. Кощунственно сравнивать грандиозную, сказочную, неправдоподобно прекрасную панораму гор на десятки километров во все стороны с унылым ящиком. Но как и не сравнить, если моренное озеро, которое я вижу внизу, – зеленоватое стеклышко размером с ладонь, если весь ледник Аксай (а мы-то уж знаем его подлинные размеры) можно было бы вырезать из одной страницы белой бумаги.

Ольга подошла и встала рядом со мной. Постепенно весь отряд подтянулся и собрался в плотную группу. Рябухин начал рассказывать, где какая гора.

– Корону вы видите. Все ее шесть зубцов. Правее – Свободная Корея, еще правее (этакая ледяная шапочка) – Бокс. Чуть поближе Бокса – Теке-Тор. Левее Короны – пик Семенова-Тян-Шанского. Видите?

Я слушал и не слушал Рябухина.

«Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели».

Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена.

Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».

Начспас однажды говорил, желая немного приземлить мое романтическое настроение:

– Адыгене – опробованная вершина. Все значкисты поднимаются на нее. Расхожая девка, у которой главное качество – ее доступность.

Я еще вспомнил тогда эпизод из повести современного прозаика. Молодого солдата, возвращающегося с войны, из эшелона сманила женщина. Подарила ему ночную любовь, а когда солдатик заснул, обобрала и исчезла. Со многими она поступала так же. Это была ее система. Но солдату наплевать оказалось на пропавшие шмотки и даже на такой грубый обман. Для него это была первая любовь, и он запомнил ее на всю жизнь как нечто яркое, светлое и чистое.

«Моя Адыгене. Прекрасная Адыгене. Чистейшая Адыгене. Я преодолел все преграды и дошел до нее. Я, конечно, возвращусь в Москву, меня ждут заботы, мелочи жизни, огорчения, суета и изнурительный труд. Я буду добиваться некоторых успехов и терпеть поражения. Я буду выглядеть перед людьми то добрым, благородным, то мелочным, низким и злым. Я буду то достоин хвалы, то достоин порицания, то достоин жалости. Неизвестно, как сложится дальнейшая жизнь. Какие невзгоды и недуги обрушатся на меня, какая худая или добрая слава ждет в пути, какие слова, поступки, книги. Но одного теперь не отнимешь у меня ни при каких обстоятельствах и никакими силами: я стою на вершине Адыгене!»

Источник

Так и полагается по альпинистским правилам чтобы каждый идущий

Владимир Алексеевич Солоухин (1924-1997)

Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели.

Умный в гору не пойдет…

Как в берлоге медведь бывает обложен охотниками и собаками, и ружья со всех сторон заранее нацелены в то место, где должна появиться над снегом для посторонних лохматая и злая, а для самого медведя затуманенная сном тяжелая голова, и нет никакой возможности изловчиться и убежать, так и человек бывает обложен обстоятельствами, обязанностями (кругом обязанностей), многолетними привычками и устоявшимся образом жизни.

Читайте также:  что считается показом рекламной записи в системе вконтакте

Сограждане (когда окажешься с ними в купе вагона, например) ужасно любят все разузнать и выспросить. А кто вы такой? Кем работаете? Где работаете? Вынь да положь.

– А я, знаете ли, нигде не работаю. Я надомник.

Озадачивается взгляд согражданина, а тем более согражданки. Они и не верят, и одновременно завертелись в мозгу колесики, захлопали алюминиевые пластинки, как у автоматического справочного бюро, когда хлопают они, прежде чем выскочит нужный город, нужный номер поезда, часы отправления. Но пластинки хлопают холостые, потому что озадаченный собеседник никак не может подобрать подходящую к внешности специальность, которая допускала бы надомничество. Мелькают в мозгу портной и сапожник, ну, может быть, еще скорняк. Однако не похоже на сапожника, да и не стал бы настоящий надомник хвалиться своим надомничеством, обязательно сослался бы на артель, на мастерскую, на ателье.

Но и правда, мое рабочее место – домашний письменный стол. Я сидячий работник умственного труда. За столом я должен проводить большую часть своего времени. Я могу менять обстановку, переезжая из московской квартиры в другой город, в деревню, в санаторий, в Дом творчества, на берег Черного моря «дикарем», но всюду я первым делом ищу удобный письменный стол и раскладываю на нем свои бумаги.

С одной стороны, хорошо, что жизнь пока обходится без верещания будильника, без давки в пиковые часы в автобусе, электричке или метро, без железной бляшки, называемой табельным номером, без косого взгляда недовольного твоей работой начальника, без сложных отношений с сослуживцами, без премиальных, без графика отпусков.

Но с другой стороны, прибежал бы, протолкавшись сквозь пиковый час, на свое рабочее место, к своему телефону – и можно расслабиться.

Впечатления от вчерашнего футбола, которыми надо обменяться с соседним столом, к месту и вовремя подоспевший анекдот, телефонный звонок, прогулка до туалета, папироса в коридоре на подоконнике… Солдат спит, а служба идет.

Нет, все держится только в твоих руках. Ни начальства, ни подчиненных. Ты сам себе и генерал, и солдат. Сам велишь, сам исполняешь. Никто не спросит, когда ты сел за стол, когда встал. И сел ли ты вообще или пошел прогуляться под мелким дождичком, обдумать сюжет рассказа, найти поворот в статье, поймать необходимую рифму. Казалось бы, вольная воля, райский рай.

Однако запомнилось из биологической книжки опровержение банального представления о птичьей свободе, которая возведена чуть ли не в символ, не в идеал: «Свободен, как птица», «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда».

Правда, что птица не знает человеческих – моральных, психологических и государственных – границ. Отсюда, наверное, и сложились представления о птичьей свободе. Между тем у птиц есть свои границы, и всякая птица живет в железных цепях и путах предписанных ей законов, обстоятельств и необходимостей. Участок обитания строго ограничен фактом обитания вокруг других птиц, не допускающих вторжения со стороны. Трудоемкая необходимость из травинок и прутиков сложить гнездо. Изнурительная необходимость сидеть неподвижно и согревать яйца. Занудная механическая работа по доставке птенцам десятков тысяч червяков, мошек и гусениц. Да и для собственного горения надо поглотить пищи в сутки побольше иногда собственного веса. А затем властная необходимость лететь за три, за семь, за двенадцать тысяч километров, набивая себе под крыльями костяные мозоли.

Я тоже называюсь свободный художник. Людям, связанным в жизни с будильниками, пиковыми автобусами и проходной, моя жизнь (и моих собратьев по профессии) представляется, возможно, океаном голубой беззаботности.

Но в сентябре истекает срок сдачи в издательство книги рассказов, а рассказов для книги не хватает и нигде их, представьте, не возьмешь. Надо их написать. Для этого надо (кроме времени), чтобы они уже были во мне, причем в девятимесячной готовности появления на свет.

Если я не сдам рукопись в издательство в срок, никто мне не сделает выговора, но книга не выйдет в будущем году и вылетит из плана издательства. А если не выйдет книга… Отсутствие в жизненном обиходе табельной доски автоматически сопрягается с отсутствием тех двух дней в каждом месяце (третьего и восемнадцатого, кажется), которые столь популярны среди широкой массы трудящихся.

По той же причине для меня очень важно, чтобы в декабре закончить перевод длинного, с пугающей добросовестностью написанного романа (шестьсот страниц), а к четвергу надо написать статью для газеты, которую я опрометчиво пообещал.

На моем столе лежат также четыре папки – четыре рукописи, присланные одним издательством для отзыва. Авторы этих рукописей – живые люди. Они ждут решения судьбы, и, значит, не следует держать эти рукописи у себя слишком долго. Сначала их надо внимательно прочитать (скажем, по два дня на рукопись), а потом написать развернутые рецензии, затратив на каждую из них по два драгоценных рабочих утра.

Еще восемнадцать папок-рукописей лежат на моем окне, сложенные в четыре стопы. Они присланы не издательством, которое все же заплатит за рецензирование, но по почте самими авторами.

Мне бы, свободному художнику, почитать Уоррена, Саган, новый роман Василия Белова «Кануны», перечитать бы «Бесов» (есть такая потребность), а я открываю папку весом в шесть килограммов под названием «Рябиновые рассветы». Рукописей пока что восемнадцать. Если по четыре дня на каждую рукопись…

В моем столе существует ящик, куда складываются письма, на которые не успел ответить. Их накопилось за месяц семьдесят – восемьдесят штук. Если на каждое письмо по двадцать минут… Но стоп. Телефонный звонок.

– Володенька? Старик Ляшкевич…

То есть, значит, Дмитрий Ефимович Ляшкевич, директор Всесоюзного бюро пропаганды художественной литературы.

– Тюмень и Тобольск. – Говорит Ляшкевич предельно кратко. – Семь дней. Большая бригада. Иностранцы. Просьба Маркова. Возглавляет Алим Кешоков. В Тобольске открытие памятника Ершову, автору «Конька-Горбунка». Надо произнести речь.

– Дмитрий Ефимович, погибаю, цейтнот. Поверите ли…

– Володенька, дорогой, я все понимаю. Но – Ершов, «Конек-Горбунок». Кому же, как не тебе. Там уж и в газетах объявлено.

– Но ведь с приездом-отъездом десять дней пролетит.

– Что в наше время десять дней! Надо, Володя. Надо. Нависает декада русской литературы в Грузии. Включен в бригаду. Рукописей на окне становится двадцать три. Они обретают очертания братской могилы. Рукописей на столе (издательских) уже не четыре, а шесть. Писем в ящике стола уже не семьдесят, а сто двадцать. Неудержимо приближаются сентябрь и декабрь. Вот еще одно письмо, открываю. «Союз болгарских писателей хотел бы видеть вас своим гостем сроком на тридцать дней в любое время до конца этого года».

Отрываясь от письменного стола, уезжаешь в редакции газет и журналов, в издательства, на киностудии, в Союз писателей, в Дом литераторов, где сидишь (сидишь), принимая участие в разнообразных обсуждениях и разговорах, иногда требуя и ругаясь, иногда соглашаясь, идя на уступки, выслушивая и доказывая, но всегда торопясь в еще одно похожее место. Эта беготня (за отсутствием слова «ездотня») чаще всего кончается таким разговором:

Источник

Строй-портал