Так думала бабушка ввиду своего

Так думала бабушка ввиду своего

(Повесть в рассказах)

Далекая и близкая сказка

На задворках нашего села среди травянистой поляны стояло на сваях длинное бревенчатое помещение с подшивом из досок. Оно называлось «мангазина», к которой примыкала также завозня, – сюда крестьяне нашего села свозили артельный инвентарь и семена, называлось это «обшэственным фондом». Если сгорит дом, если сгорит даже все село, семена будут целы и, значит, люди будут жить, потому что, покудова есть семена, есть пашня, в которую можно бросить их и вырастить хлеб, он крестьянин, хозяин, а не нищеброд.

Поодаль от завозни – караулка. Прижалась она под каменной осыпью, в заветрии и вечной тени. Над караулкой, высоко на увале, росли лиственницы и сосны. Сзади нее выкуривался из камней синим дымком ключ. Он растекался по подножию увала, обозначая себя густой осокой и цветами таволги в летнюю пору, зимой – тихим парком из-под снега и куржаком по наползавшим с увалов кустарникам.

В караулке было два окна: одно подле двери и одно сбоку в сторону села. То окно, что к селу, затянуло расплодившимися от ключа черемушником, жалицей, хмелем и разной дурниной. Крыши у караулки не было. Хмель запеленал ее так, что напоминала она одноглазую косматую голову. Из хмеля торчало трубой опрокинутое ведро, дверь открывалась сразу же на улицу и стряхивала капли дождя, шишки хмеля, ягоды черемухи, снег и сосульки в зависимости от времени года и погоды.

Жил в караулке Вася-поляк. Роста он был небольшого, хром на одну ногу, и у него были очки. Единственный человек в селе, у которого были очки. Они вызывали пугливую учтивость не только у нас, ребятишек, но и у взрослых.

Жил Вася тихо-мирно, зла никому не причинял, но редко кто заходил к нему. Лишь самые отчаянные ребятишки украдкой заглядывали в окно караулки и никого не могли разглядеть, но пугались все же чего-то и с воплями убегали прочь.

У завозни же ребятишки толкались с ранней весны и до осени: играли в прятки, заползали на брюхе под бревенчатый въезд к воротам завозни либо хоронились под высоким полом за сваями, и еще в сусеках прятались; рубились в бабки, в чику. Тес подшива был избит панками – битами, налитыми свинцом. При ударах, гулко отдававшихся под сводами завозни, внутри нее вспыхивал воробьиный переполох.

Здесь, возле завозни, я был приобщен к труду – крутил по очереди с ребятишками веялку и здесь же в первый раз в жизни услышал музыку – скрипку…

На скрипке редко, очень, правда, редко, играл Вася-поляк, тот загадочный, не из мира сего человек, который обязательно приходит в жизнь каждого парнишки, каждой девчонки и остается в памяти навсегда. Такому таинственному человеку вроде и полагалось жить в избушке на курьих ножках, в морхлом месте, под увалом, и чтобы огонек в ней едва теплился, и чтобы над трубою ночами по-пьяному хохотал филин, и чтобы за избушкой дымился ключ. и чтобы никто-никто не знал, что делается в избушке и о чем думает хозяин.

Помню, пришел Вася однажды к бабушке и что-то спросил у нос. Бабушка посадила Васю пить чай, принесла сухой травы и стала заваривать ее в чугунке. Она жалостно поглядывала на Васю и протяжно вздыхала.

Вася пил чай не по-нашему, не вприкуску и не из блюдца, прямо из стакана пил, чайную ложку выкладывал на блюдце и не ронял ее на пол. Очки его грозно посверкивали, стриженая голова казалась маленькой, с брюковку. По черной бороде полоснуло сединой. И весь он будто присолен, и крупная соль иссушила его.

Ел Вася стеснительно, выпил лишь один стакан чаю и, сколько бабушка его ни уговаривала, есть больше ничего не стал, церемонно откланялся и унес в одной руке глиняную кринку с наваром из травы, в другой – черемуховую палку.

– Господи, Господи! – вздохнула бабушка, прикрывая за Васей дверь. – Доля ты тяжкая… Слепнет человек.

Вечером я услышал Васину скрипку.

Была ранняя осень. Ворота завозни распахнугы настежь. В них гулял сквозняк, шевелил стружки в отремонтированных для зерна сусеках. Запахом прогорклого, затхлого зерна тянуло в ворота. Стайка ребятишек, не взятых на пашню из-за малолетства, играла в сыщиков-разбойников. Игра шла вяло и вскоре совсем затухла. Осенью, не то что весной, как-то плохо играется. Один по одному разбрелись ребятишки по домам, а я растянулся на прогретом бревенчатом въезде и стал выдергивать проросшие в щелях зерна. Ждал, когда загремят телеги на увале, чтобы перехватить наших с пашни, прокатиться домой, а там, глядишь, коня сводить на водопой дадут.

За Енисеем, за Караульным быком, затемнело. В распадке речки Караулки, просыпаясь, мигнула раз-другой крупная звезда и стала светиться. Была она похожа на шишку репья. За увалами, над вершинами гор, упрямо, не по-осеннему тлела полоска зари. Но вот на нее скоротечно наплыла темнота. Зарю притворило, будто светящееся окно ставнями. До утра.

Сделалось тихо и одиноко. Караулки не видно. Она скрывалась в тени горы, сливалась с темнотою, и только зажелтевшие листья чуть отсвечивали под горой, в углублении, вымытом ключом. Из-за тени начали выкруживать летучие мыши, попискивать надо мною, залетать в распахнутые ворота завозни, мух там и ночных бабочек ловить, не иначе.

Я боялся громко дышать, втиснулся в зауголок завозни. По увалу, над Васиной избушкой, загрохотали телеги, застучали копыта: люди возвращались с полей, с заимок, с работы, но я так и не решился отклеиться от шершавых бревен, так и не мог одолеть накатившего на меня парализующего страха. На селе засветились окна. К Енисею потянулись дымы из труб. В зарослях Фокинской речки кто-то искал корову и то звал ее ласковым голосом, то ругал последними словами.

В небо, рядом с той звездой, что все еще одиноко светилась над Караульной речкой, кто-то зашвырнул огрызок луны, и она, словно обкусанная половина яблока, никуда не катилась, бескорая, сиротская, зябко стекленела, и от нее стекленело все вокруг. Он завозни упала тень на всю поляну, и от меня тоже упала тень, узкая и носатая.

За Фокинской речкой – рукой подать – забелели кресты на кладбище, скрипнуло что-то в завозне – холод пополз под рубаху, по спине, под кожу. к сердцу. Я уже оперся руками о бревна, чтобы разом оттолкнуться, полететь до самых ворот и забренчать щеколдой так, что проснутся на селе все собаки.

Но из-под увала, из сплетений хмеля и черемух, из глубокого нутра земли возникла музыка и пригвоздила меня к стене.

Читайте также:  куда так быстро летит время

Сделалось еще страшнее: слева кладбище, спереди увал с избушкой, справа жуткое займище за селом, где валяется много белых костей и где давно еще, бабушка говорила, задавился человек, сзади темная завозня, за нею село, огороды, охваченные чертополохом, издали похожим на черные клубы дыма.

Один я, один, кругом жуть такая, и еще музыка – скрипка. Совсем-совсем одинокая скрипка. И не грозится она вовсе. Жалуется. И совсем ничего нет жуткого. И бояться нечего. Дурак-дурачок! Разве музыки можно бояться? Дурак-дурачок, не слушал никогда один-то, вот и…

Музыка льется тише, прозрачней, слышу я, и у меня отпускает сердце. И не музыка это, а ключ течет из-под горы. Кто-то припал к воде губами, пьет, пьет и не может напиться – так иссохло у него во рту и внутри.

Видится почему-то тихий в ночи Енисей, на нем плот с огоньком. С плота кричит неведомый человек: «Какая деревня-а-а?» – Зачем? Куда он плывет? И еще обоз на Енисее видится, длинный, скрипучий. Он тоже уходит куда-то. Сбоку обоза бегут собаки. Кони идут медленно, дремотно. И еще видится толпа на берегу Енисея, мокрое что-то, замытое тиной, деревенский люд по всему берегу, бабушка, на голове волосья рвущая.

Музыка эта сказывает о печальном, о болезни вот о моей говорит, как я целое лето малярией болел, как мне было страшно, когда я перестал слышать и думал, что навсегда буду глухим, вроде Алешки, двоюродного моего брата, и как являлась ко мне в лихорадочном сне мама, прикладывала холодную руку с синими ногтями ко лбу. Я кричал и не слышал своего крика.

Источник

Шахматово. Семейная хроника

Прожил Карелин еще 20 лет, но путешествие в Уральские степи было последним. Сведения о последних годах его жизни очень скудны. Известно только, что он жил постоянно в захолустном городе Гурьеве вблизи устья Волги, много работал, делал интересные наблюдения над полетом птиц, приводил в порядок свои коллекции и дневники и приготовил к печати свои записки, которые составили 12 томов, но все это погибло во время пожара. Сам он был в то время в параличе, без ног, его вынесли на руках из горящего дома друзья его казаки, после чего он вскоре скончался. То, что он не вернулся к своим и прожил столько лет в одиночестве, вдали от любимой семьи, приводило в недоумение его биографов, но интимные письма, находящиеся у меня в руках, вполне объясняют это загадочное обстоятельство. В письме от 27 февраля 1845 года он пишет Николаю Александровичу Мансурову, его личному другу, близкому всей семье Карелиных [34] : «Добрейший, единственный друг мой, Николай Александрович! Много раз собирался я написать тебе или к жене о причинах, задерживающих меня в Сибири…»

Причин этих было три, но мы остановимся только на второй, которая, по словам самого Григория Силыча, была самая важная: «Второе. Я имел здесь связь, от которой родилась девочка, как две капли воды похожая на Лизу. Этого ребенка люблю я без памяти, словом, как остальных детей моих. Мать ее – бедная девка, которой родители люди беспутные, а отец вдобавок горчайший пьяница. Она живет у меня в квартире… Надобно купить им домик рублей в 300 и оставить на пропитание рублей по 25 в месяц… Доселе я еще ничего не мог и не в состоянии был сделать…» Говоря о дочери, Григорий Силыч пишет: «Милое, кроткое это создание привязано ко мне безмерно, и хотя я найду силы с ним расстаться, но скорее сам буду питаться черствым хлебом, нежели бросить бедное дитя без помощи…» «Хотя я благоговею перед ангельскими свойствами жены моей, но она женщина и при болезненном состоянии своем легко может огорчиться и вознегодовать на мою слабость. Отдаю, друг, на твою волю, не прочитать этого письма, но открыть ей истину, и быть за меня ходатаем. Я ее не стою…».

Вследствие болезни Мансурова это письмо попало в руки Александры Николаевны, которая отнеслась к измене мужа вполне снисходительно, чем доказала и большой ум, и доброту, и широту взглядов, редкую в женщине, особенно того времени. В ответ на письмо ее Григорий Силыч пишет из Семипалатинска от 6 марта 1848 года: «Милый, бесценный мой друг Саша! Последнее письмо твое преисполнило меня сердечным умилением. Ты светлый Ангел доброты, мой Ангел хранитель. Как! Ты через мои ошибки и нерадение лишилась почти единственной помощи и ты же еще утешаешь и поддерживаешь меня. За низость считаю оправдываться, я виновен безотчетно…»

Не знаю, когда именно узнала Александра Николаевна о смерти мужа. Много испытаний пришлось ей перенести на своем веку. Быть женой столь замечательного и вместе с тем страстно увлекающегося человека, каким был Григорий Силыч Карелин, дело нелегкое. При всей его горячей любви к семье, он был слишком широк и разносторонен, чтобы довольствоваться только семейной жизнью. Всего сильнее влекло его к науке, исследование и всестороннее изучение новых стран было его настоящим призванием. Такому человеку лучше было совсем не иметь семьи, но жена его, наиболее настрадавшаяся от его скитальческой жизни, была женщина сильная духом. Характер ее только закалился от испытаний. Она отличалась редкой выдержкой, ни малейших следов озлобленности в ней не замечалось. Натура у нее была благородная, она держала себя с большим достоинством, но никаких мелких черт не проявляла. В нашей семье бабушка Александра Николаевна оставила самые лучшие воспоминания. С матерью нашей она была в наилучших отношениях, они часто раскладывали вместе пасьянсы и дружески разговаривали. Мамаечка особенно любила нашу семью. Ее нигде так не ласкали, как у нас, и за это она платила большой привязанностью. Не будучи мелочной и не требуя церемонной почтительности, она, однако, не прощала обид. Было время, когда плохие средства заставили ее поселиться в семье ее дочери Александры Григорьевны Коваленской, жившей тогда в своем имении Дедове близ станции Крюково Николаевской ж. д. Мамаечка взялась учить ее детей, но отношение к ней самой хозяйки, ее внуков, было такое сухое и холодное, что она на всю жизнь сохранила неприязнь к дому Коваленских и иначе не выражалась, как «дочь моя Александра Григорьевна». Исключение составляла старшая внучка Александра Михайловна, в замужестве Марконет, которая была хороша с Мамаечкой и охотно бывала в Трубицыне, с остальными членами семьи отношения были натянуты.

Умерла бабушка в 1888 году у себя в Трубицыне, когда маленькому Саше Блоку было лет 8. Живя у нас по зимам, в обеих казенных квартирах в университете, а потом и на частных, она знала его с первого момента рождения и очень любила его. В нашей семье она особенно любила старшую внучку Катю, которая родилась в Трубицыне и платила ей тем же, любя ее больше родной матери. В собрании стихов сестре Екатерины Андреевны есть стихотворение «Родной», посвященное бабушке. Приведу его целиком.

Ничего нет в целом мире
Старше неба голубого,
Старше звезд в ночном эфире,
Старше солнца золотого.
Но красой непроходящей
Наполняет мирозданье
Солнца свет животворящий,
Звезд алмазное сиянье.
Так и ты, звезда родная,
Дольше всех душе светила;
Но стареясь, догорая,
Свет свой ясный сохранила.
Свет любви неугасимый,
Как небесных звезд сиянье,
Пережил в душе родимой
Жизни долгое страданье.

Дата, которой помечено это стихотворенье, и есть год смерти бабушки Александры Николаевны, на что указывает одна семейная запись. Мамаечка любила нас всех, сестер Бекетовых, по-разному, сообразно нашим характерам. Самые непринужденные и близкие отношения были у нее с внучкой Асей (Александрой Андреевной), потому что та была с ней особенно ласкова и внимательна. В ректорском доме у них были смежные комнаты, а потому наша Мамаечка часто звала эту внучку «соседишка». После рождения Саши Блока эта дружба еще окрепла. Со мной у бабушки были очень хорошие, хотя и не такие близкие отношения: я была не такая ласковая и изъявительная, как Ася. Мамаечка называла меня «малость» или «малик» и с необыкновенным добродушием смеялась над моей рассеянностью. Посылает меня, бывало, в Гостиный двор с разными поручениями для своих рукоделий, а я все куплю шиворот-навыворот, а она только засмеется и скажет: «Ах, эта Малость! Опять все перепутала», – с таким видом, точно я что хорошее сделала. С сестрой Софьей Андреевной у Мамаечки были самые далекие отношения, вероятно, потому, что та была с ней несколько церемонна и слишком сдержанна. У меня сохранилось несколько писем бабушки из Трубицына. Приведу несколько отрывков, дающих понятие о ней самой и о ее отношении к нашей семье.

Читайте также:  майкрософт эйдж не отвечает что делать

Посылаю на почту и загадываю: кто меня больше любит, тот ко мне прежде напишет. После того жду и боюсь, что ни одного письма не будет, – но тогда, мои милые, я уже гаданью не поверю, потому что все ваше баловство так ясно доказывает противное, что лучше я все грехи сложу на Петербургскую почту…

Погода здесь восхитительная… Сегодня опять яркое солнце и все кругом зелено… Вчера прилетел соловей середи двора в цветник и защелкал и раскатился на все лады, согласись, что ведь это стоит ваших концертов, и даже Сашурка мой сказал бы: ах! ах! [35]

Вот этого последнего возгласа мне все время не достает, и каждый день целую только башмачишко с его толстой лапки. Пожалуйста, пишите мне про всякую новую его затею…»

Поздравляю тебя, родная моя Малость, с получением капитала. Я воображаю, как эта новинка должна быть приятна, уже не говоря о том, как она полезна в нашем состоянии. Не знаю, как тебя благодарить, мой милый дитенок, за твои милые, подробные письма. Пожалуйста, продолжай осведомлять меня с той же любезностью обо всех наших. Негодный Котенок (сестра моя Катя) совсем перестала писать мне и вся надежда на тебя».

Дорогой мой Малик, бесконечная тебе благодарность за твои милые письма, на которые я тебе так редко отвечаю, но которые зато часто перечитываю. В последнем ты говоришь, что бесценный мальчишка [36] вырос на целую голову. Этого я себе представить не умею, а потому доверши свои благодеяния, смеряй его и пришли мне мерку…»

Сегодня день моего рожденья, и я только открыла глаза, увидела подле себя письмо твое, дорогой мой Малик, и так первой радостью этого года я обязана тебе, мой родной ребенок…

Я кое-как прожила эту зиму, замерзая понемножку и согреваясь мыслью, что вот придет весна и населит мой уголок, и обоймут меня родные лапки, которые я буду целовать и будет мне очень тепло и отрадно…

И вот вместо всех этих радостей получаю письмо, из которого вижу, что всем мечтам конец [37] и может быть навсегда…»

Так думала бабушка ввиду своего преклонного возраста, но она ошибалась. Этими отрывками из писем кончается мой очерк, касающийся Мамаечки, т. е. прабабушки поэта Блока – Александры Николаевны Карелиной.

Глава Х
Семья Ковалевских

Родственники, посещавшие нас в первые годы шахматовского житья, были все со стороны матери. Кроме Мамаечки и тети Сони, не раз перебывали почти все члены многочисленной семьи Коваленских. Они жили зимой в Москве, а летом в своем имении Дедове близ станции Крюково Николаевской ж. д. Владелица этого имения Александра Григорьевна Коваленская была третья дочь супругов Карелиных. Ее муж, Михаил Ильич Коваленский, умерший до нашего водворения в Шахматове, был сын большого московского барина, женатого на рязанской крестьянке. Отец Михаила Ильича был человек просвещенный и, сколько я знаю, значительный. С ним дружил, между прочим, Григорий Силыч Карелин. М И был воспитан каким-то очень образованным гувернером-англичанином, знал языки, любил музыку, но, рано женившись по любви на очень молодой и красивой девушке, мало-помалу стушевался и был затенен ее личностью. Я знала его уже пожилым, когда его старшие дети были взрослые, а мне было тогда всего четыре года. Судя по портретам, он никогда не был красив, а в описываемое мною время совершенно опустился, был неопрятен, вечно ходил в халате и производил впечатление человека, игравшего в доме последнюю роль. Помню, что мать моя относилась к нему очень хорошо, так же, как и он к ней. Они вместе распевали под фортепьяно старинные дуэты, в одном из которых повторялся припев:

«Ni jamais, ni toujours
N’est la devise de l’amour» [39]

Но зато тетя Соня терпеть не могла Мишеля, как его тогда называли, и рассказывала разные ужасы о его безнравственном поведении. Сопоставляя все, что я слышала о нем и об его семье, я думаю, Что это был человек очень чувствительный, а по характеру слабый, – черты, которые он передал полностью мужской половине своей семьи. Вообще это был человек незначительный. Облик Михаила Ильича был, что называется, неказистый.

В годы моего детства он поражал своим несоответствием с внешностью жены, которая была женщина не только красивая, но на редкость изящная. Тонкий профиль, благородная осанка, большие голубые глаза красивого разреза и нежный цвет лица – все это вместе составляло гармоничное целое. Все, что ее касалось, начиная с костюма и кончая обстановкой ее комнаты, имело отпечаток изящного и своеобразного вкуса. Прилагаемый портрет дает хорошее понятие об ее наружностей манере одеваться. С мужем, сколько я помню, она обращалась холодно и пренебрежительно. У нее была отдельная спальня, убранство которой производило на меня впечатление даже в четыре года. Это была большая комната в два окна, выходившая в сад. Перед окнами видна была большая лужайка, окаймленная с двух сторон березовыми аллеями, в конце ее был довольно большой пруд, не видный, впрочем, из дома. В комнате Александры Григорьевны были светлые обои, на окнах кисейные занавески, умывальный прибор был из толстого голубого стекла, кувшины покрыты от мух белым тюлем, овальное зеркало в серебряной раме стояло на туалетном столе, убранном белой кисеей, но в особенности восхищала меня картина в овальной золотой раме, висевшая на стене. Это был, как я узнала впоследствии, известный ангел Неффа с кадильницей в руках. Александра Григорьевна была очень умна и остроумна. Манера у нее была тихая и сдержанная, голос слабый. В ее облике было что-то аристократическое, чего она не передала никому из своих детей. У нее были все данные для того, чтобы играть выдающуюся роль в высшем обществе, что и было ее идеалом, но с непременным ореолом добродетельной женщины ангельского характера. Имея большую слабость к титулам, она, конечно, сильно досадовала на то, что муж ее был сыном простой крестьянки, и, умалчивая об этом обстоятельстве, любила рассказывать об очень проблематичном родстве своего тестя с кн. Потемкиным. Муж ее несколько лет сряду занимал выдающийся пост председателя казенной палаты в Тифлисе и Ставрополе. Живя в Тифлисе, Ал дра Григ блистала на балах наместника Кавказа князя Воронцова [40] и вообще играла заметную роль в тамошнем обществе. Это и было, вероятно, лучшее время ее жизни. Она, очевидно, надеялась, что муж ее сделает блестящую карьеру и составит себе состояние, но этого не случилось. С Кавказа семья Коваленских со всеми детьми переехала в Москву. Тогда и было куплено Дедово, где зажили уже довольно скромно, затем звезда Михаила Ильича стала меркнуть, и он умер еще не старым, не оставив семье ничего, кроме Дедова. (Его вдова осталась с пятью детьми на руках, из которых младший, Виктор, был еще в гимназии, другой, Николай, в университете, и только одна старшая дочь, Александра, была уже замужем за присяжным поверенным Марконетом, который был довольно известен в Москве как хороший адвокат по гражданским делам и впоследствии составил себе состояние).

Читайте также:  Что нужно принимать при запорах пожилым людям

Оставшись в довольно затруднительном положении с пятью детьми, из которых только старшая дочь была обеспечена, Александра Григорьевна не растерялась. Она не продала свое Дедово, которое представляло собою имение десятин в триста с большим домом и двумя флигелями, стоявшими по обеим сторонам двора, с лесом и с хорошими покосами. Ближайшая деревня была сейчас за прудом, станция в 8-ми верстах. Александра Григорьевна рассудила, что хозяйничать ей не на что, а жить круглый год в Москве и неприятно, и дорого, поэтому она упразднила все сельское хозяйство, оставив только необходимую домашнюю прислугу, и отдала в аренду луга, что составило несколько сот рублей в год, и таким образом могла спокойно проводить лето в деревне. Конечно, этого не могло хватить на жизнь в Москве, хотя бы и самую скромную. Для этого у Александры Григорьевны был другой, более благородный ресурс. Еще при жизни мужа она написала и издала «Семь детских сказок», книжку с иллюстрациями худ. Саврасова, которая имела большой успех во времена моего детства и очень нравилась детям, особенно девочкам. Тут была и фантастическая сказочка про царевну Глупочку, и рассказ о голубке, которая ворковала: «Живите мирно, живите мирно», умиротворяя дерущихся воробьев, и вполне реальные рассказы. Вслед за этой книгой Александра Григорьевна выпустила много рассказов и повестей, появившихся сначала в детских журналах, а потом и отдельными сборниками. Комитет грамотности издал ее повести «Назарыч» и «Крутилков», последнее – история солдата, ветерана турецкой войны. Александра Григорьевна была несомненно талантливая писательница. Книги ее написаны литературно и живо, со знанием крестьянского и отчасти мещанского быта; местами там, где вступает фантастика, они отзывают балетом. Теперь они уже устарели, но в свое время были очень ценны. Это, во всяком случае, хорошее чтение, и, несмотря на наивную морализацию и некоторую сентиментальность, книги Коваленской заслуживают похвалы и сыграли заметную роль в то время, когда наша детская литература была еще очень бедна и по большей части пробавлялась переводами с иностранных языков. Александра Григорьевна с удовольствием вспоминала, что однажды ее посетил Тургенев. Вообще она очень держалась за свою литературную репутацию, хотя и уверяла, что у нее нет никакого авторского самолюбия. Писанье повестей было для моей тетушки не только очень приятным, но и прибыльным занятием. Вместе с арендой Дедова оно доставляло ей возможность воспитывать детей. Правда, жили Коваленские очень скромно, и только благодаря мудрой экономии Александры Григорьевны можно было жить так прилично, как они жили, да еще дать возможность двум сыновьям закончить образование в университете и развлекать детей, посылая их время от времени в Малый театр и в страстно любимую ими итальянскую оперу. При этом она сохраняла свой изящный облик и ту обстановку, которую я описала вначале. Выкраивала она деньги и на поездки любимицы своей Наташи (вторая дочь) к нам в Петербург, где у нее был не только приятный родственный дом, но и друзья, которых она очень любила.

Самая интересная из сестер Коваленских была младшая, Ольга. Она была среднего роста, с тонкой гибкой фигурой, но главная прелесть ее была в лице. Смуглое, со свежим румянцем, оно было полно жизни и необычайно подвижно. Лучше всего были глаза: не то зеленовато-серые, не то светло-карие, они беспрестанно вспыхивали каким-то внезапным светом, зажигающимся изнутри. Черные брови и ресницы еще оттеняли их мягкий блеск. Густые каштановые волосы лежали пышными волнами, обрамляя лоб завитками. Небрежная, но живописная прическа чрезвычайно шла к ее лицу. В ее улыбке было что-то русалочье, а во всем ее облике нечто цыганское. Женственная мягкость и сжигающая страстность – таковы были основные черты ее. Как нередко бывает у девушки с сильным темпераментом, она часто влюблялась и была очень кокетлива – до замужества. Предметы ее увлечений были ничтожны и вообще не подходящи, что было очень опасно при ее пылкости. Но мать ее с своим удивительным тактом и мудрой дипломатией сумела отвести от нее все подводные рифы и мели.

Источник

Строй-портал