мы ничего такого не плакали розанов
Мы ничего такого не плакали розанов
Русская литература. Просто о важном. Стили, направления и течения
© Сартаков Егор, текст, 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Вступление: Что делает русскую литературу великой
«Великая русская литература» – это бренд, который известен во всем мире. Произведения Толстого, Достоевского, Чехова любят в разных странах, их книги традиционно находятся в списках бестселлеров. Попробуем разобраться, в чем уникальность русской литературы, почему она привлекает западного читателя и на что нам самим стоило бы обратить внимание. А также кто первый привнес в нее эти уникальные черты. (Кто-кто… Пушкин!)
Если у образованного европейца или американца спросить, что он знает о русской культуре, обычно назовут два явления: великая русская литература и великий русский балет. Недавно к ним добавилось третье явление русской культуры, любимое во всем мире, – мультфильм «Маша и медведь». Но из этой тройки русская литература все равно остается на первом месте.
Не всякая национальная литература выходит за рамки своего языка, становясь частью мировой культуры. Лирику Тараса Шевченко читают только на Украине (специалисты-шевченковеды не в счет), повести Стевана Сремаца, которого еще при жизни называли «сербским Гоголем», читают только на Балканах. А произведения Гоголя, Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова читают по всему миру. Эти писатели стоят в одном ряду с Гомером, Данте и Шекспиром.
В голливудских фильмах героев-интеллектуалов часто показывают с романом Достоевского или Толстого в руках. Кэрри Брэдшоу из сериала «Секс в большом городе» обсуждает с русским художником «Анну Каренину», а главный герой драмы Вуди Аллена «Иррациональный человек» задумывает убийство, вдохновившись «Преступлением и наказанием». В 2009 году американская телезвезда Опра Уинфри в собственном шоу прорекламировала «Анну Каренину», после чего роман Толстого стали продавать на кассах чуть ли не всех супермаркетов США. В 2016 году корпорация ВВС выпустила мини-сериал «Война и мир», который стал самым дорогим проектом британского телевидения и побил все рейтинги, идя в прайм-тайм.
В чем же феномен русской литературы, ее национальное своеобразие? Чем она так привлекательна для зарубежного читателя? Лучше всех, кажется, ответ сформулировал немецкий писатель Томас Манн, однажды назвавший русскую литературу святой.
Разве русский – не наиболее человечный из людей? Разве его литература не наиболее всех гуманна – святая в своей человечности? (Томас Манн, «Русская антология», 1921 год)
Эти слова о «святости» русской литературы из уст немецкого автора легко объяснить. Русская литература в своих лучших произведениях предлагает читателю такой нравственный идеал героя, до которого можно идти всю жизнь – и все равно не дойдешь. Тяжело быть столь же непримиримым и безапелляционным как Базаров. Трудно всю жизнь настойчиво искать истину как Болконский. Даже внутренняя сила Печорина и нравственная борьба Раскольникова с самим собой вызывают восхищение.
Причины, по которым русская литература предлагает высокий нравственный идеал героя, нужно искать в национальной религии. Про американскую культуру говорят, что она прежде всего фрейдистская, а уже потом американская. Так и про русскую культуру можно сказать, что она прежде всего православная, а уже потом русская. К православию принадлежали все русские писатели хотя бы в силу рождения, и из него они черпали свои художественные образы. Об этом прекрасно сказал русский философ Николай Бердяев, утверждавший, что вся русская классика «ранена христианской темой».
…В русской литературе, у великих писателей религиозные темы и религиозные мотивы были сильнее, чем в какой-либо литературе мира ‹…› Вся наша литература XIX века ранена христианской темой, вся она ищет спасения, вся она ищет избавления от зла, страдания, ужаса жизни для человеческой личности, народа, человечества, мира. В самых значительных своих творениях она проникнута религиозной мыслью (Николай Бердяев, «Типы религиозной мысли в России», 1944)
Этика вместо эстетики
Эта книга будет построена вокруг двух понятий: эстетика и этика. Хотя слова похожи друг на друга, означают они разное. Эстетика – наука о формах прекрасного, а этика – наука о морали и нравственности. То есть «эстетично» и «неэстетично» – это «красиво» и «некрасиво», а «этично» и «неэтично» – «правильно» и «неправильно».
Русская литература отличается от других тем, что во главу угла ставит этику, а не эстетику. Пока зарубежных писателей больше волновал вопрос, как это написано, русские писатели концентрировались на том, о чем следует сказать читателю.
В сонетах Шекспира или лирике Бодлера даже в переводе читатели восхищаются красотой. В романах Достоевского или Толстого этому уделяется меньше внимания. Достоевского, например, критики постоянно ловили на том, что он не видит то, что описывает. Классический пример из романа «Преступление и наказание»:
Небольшая комната, в которую прошел молодой человек, с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах, была в эту минуту ярко освещена заходящим солнцем. «И тогда, стало быть, так же будет солнце светить. » – как бы невзначай мелькнуло в уме Раскольникова, и быстрым взглядом окинул он все в комнате, чтобы по возможности изучить и запомнить расположение. Но в комнате не было ничего особенного. Мебель, вся очень старая и из желтого дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да двух-трех грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень с птицами в руках, – вот и вся мебель. (Ф.М. Достоевский, «Преступление и наказание»)
В небольшом абзаце великий писатель допускает сразу два ляпа. Во-первых, первое предложение построено так, что это «молодой человек» оказывается «с желтыми обоями, геранями и кисейными занавесками на окнах». Но дальше еще интереснее! В квартире старухи оказывается «круглый стол овальной формы». Когда публикатор романа М.Н. Катков обратил внимание Достоевского на этот явный и легкоустранимый ляп, автор ответил: «Оставьте так, как есть». Достоевского явно не волновали вопросы эстетики, в своем тексте он решал другие художественные задачи. Возможно, его даже радовали эти неточности: увидев явную логическую ошибку, читатель как бы спотыкается, задумывается, начинает рассуждать.
Сергей Довлатов, рассуждая о ценности ошибок и опечаток, вспомнил еще один случай, произошедший с Гоголем (правда, он и сам допустил ошибку: словарь Даля вышел уже после смерти Николая Васильевича):
Гоголь в ранних повестях употреблял слово «щекатурка». Как-то раз Аксаков ему говорит:
– Отчего это вы пишете – «щекатурка»?
– А как надо? – спросил Гоголь.
– Не думаю, – сказал Гоголь.
– Поглядите в словаре.
Взяли словарь Даля. Посмотрели, действительно – штукатурка.
В дальнейшем Гоголь неизменно писал – «штукатурка». Но в переизданиях это слово не исправил.
Почему Достоевский не захотел ликвидировать явную оговорку? Почему Александр Дюма назвал свой роман «Три мушкетера», хотя их безусловно четыре?
Таких примеров сотни.
Видимо, ошибки, неточности – чем-то дороги писателю. А значит, и читателю.
Как можно исправить у Розанова: «Мы ничего такого не плакали…»?
Я бы даже опечатки исправлял лишь с ведома автора. Не говоря о пунктуации. Пунктуацию каждый автор изобретает самостоятельно.
Романы » Зона » 4 февраля 1982 года. Нью-Йорк
(записки надзирателя)
Письмо издателю
4 февраля 1982 года. Нью-Йорк
Старый Калью Пахапиль ненавидел оккупантов. А любил он, когда пели хором, горькая брага нравилась ему да маленькие толстые ребятишки.
Мужики слушали его, одобрительно кивая головами. Затем пришли немцы. Они играли на гармошках, пели, угощали детей шоколадом. Старому Калью все это не понравилось. Он долго молчал, потом собрался и ушел в лес.
Так он жил и работал стекольщиком. Но когда русские объявили мобилизацию, Пахапиль снова исчез.
Пахапиль снова ушел в лес, только издали казавшийся непроходимым. И снова охотился, думал, молчал. И все шло хорошо.
Но русские предприняли облаву. Лес огласился криком. Он стал тесным, и Пахапиля арестовали. Его судили как дезертира, били, плевали в лицо. Особенно старался капитан, подаривший ему медаль.
А затем Пахапиля сослали на юг, где живут казахи. Там он вскоре и умер. Наверное, от голода и чужой земли.
Его сын Густав окончил мореходную школу в Таллинне, на улице Луизе, и получил диплом радиста.
По вечерам он сидел в Мюнди-баре и говорил легкомысленным девушкам:
— Настоящий эстонец должен жить в Канаде! В Канаде, и больше нигде.
Летом его призвали в охрану. Учебный пункт был расположен на станции Иоссер. Все делалось по команде: сон, обед, разговоры. Говорили про водку, про хлеб, про коней, про шахтерские заработки. Все это Густав ненавидел и разговаривал только по-своему. Только по-эстонски. Даже с караульными псами.
Густав смущался, просил лист бумаги и коряво выводил: «Вчера, сего года, я злоупотребил алкогольный напиток. После чего уронил в грязь солдатское достоинство. Впредь обещаю. Рядовой Пахапиль».
После некоторого раздумья он всегда добавлял:
Мы ничего такого не плакали розанов
Василий Васильевич Розанов
Апокалипсис нашего времени
Шумит ветер в полночь и несет листы… Так и жизнь в быстротечном времени срывает с души нашей восклицания, вздохи, полумысли, получувства… Которые, будучи звуковыми обрывками, имеют ту значительность, что «сошли» прямо с души, без переработки, без цели, без преднамеренья, – без всего постороннего… Просто, – «душа живет»… т. е. «жила», «дохнула»… С давнего времени мне эти «нечаянные восклицания» почему-то нравились. Собственно, они текут в нас непрерывно, но их не успеваешь (нет бумаги под рукой) заносить, – и они умирают. Потом ни за что не припомнишь. Однако кое-что я успевал заносить на бумагу. Записанное все накапливалось. И вот я решил эти опавшие листы собрать.
Просто – мне нужно. Ах, добрый читатель, я уже давно пишу «без читателя», – просто потому, что нравится. Как «без читателя» и издаю… Просто, так нравится. И не буду ни плакать, ни сердиться, если читатель, ошибкой купивший книгу, бросит ее в корзину (выгоднее, не разрезая и ознакомившись, лишь отогнув листы, продать со скидкой 50 % букинисту).
Ну, читатель, не церемонюсь я с тобой, – можешь и ты не церемониться со мной:
И au revoir до встречи на том свете. С читателем гораздо скучнее, чем одному. Он разинет рот и ждет, что ты ему положишь? В таком случае он имеет вид осла перед тем, как ему зареветь. Зрелище не из прекрасных… Ну его к Богу… Пишу для каких-то «неведомых друзей» и хоть «ни для кому»…
Когда, бывало, меня посещали декаденты, – то часу в первом ночи я выпускал их, бесплодных, вперед, – но задерживал последнего, доброго Виктора Петровича Протейкинского (учитель с фантазиями) и показывал между дверьми…
У человека две ноги: и если снять калоши, положим, пятерым – то кажется ужасно много. Между дверями стояло такое множество крошечных калошек, что я сам дивился. Нельзя было сосчитать скоро. И мы оба с Протейкинским покатывались со смеху:
Я же всегда думал с гордостью «civis romanus sum»[1]. У меня за стол садится 10 человек, – с прислугой. И все кормятся моим трудом. Все около моего труда нашли место в мире. И вовсе civis rossicus[2] – не «Герцен», а «Розанов».
Герцен же только «гулял»…
Перед Протейкинским у меня есть глубокая и многолетняя вина. Он безукоризненно относился ко мне, я же о нем, хотя только от утомления, сказал однажды грубое и насмешливое слово. И оттого, что он «никогда не может кончить речь» (способ речи), а я был устал и не в силах был дослушивать его… И грубое слово я сказал заочно, когда он вышел за дверь.
Из безвестности приходят наши мысли и уходят в безвестность.
Первое: как ни сядешь, чтобы написать то-то, – сядешь и напишешь совсем другое.
Между «я хочу сесть» и «я сел» – прошла одна минута. Откуда же эти совсем другие мысли на новую тему, чем с какими я ходил по комнате, и даже садился, чтобы их именно записать…
Сев задом на ворох корректур и рукописей и «писем в редакцию», М. заснул:
Сон нашего редактора менее уныл: ему грезятся ножки хорошенькой актрисы В-ской, которая на все его упрашивания отвечает:
Вопрос вертится, во сне, около того, как же преодолеть эту «Татьянину верность», при которой куда же деваться редакторам, авиаторам, морякам и прочим людям, не напрасно «коптящим небо»?
Открываю дверь в другой кабинет… Роскошно отделан: верно, генерала М. В кресле, обшитом чудною кожей темного цвета, сидит Боря. Сидит без сюртука, в галстухе и жилете. Пот так и катится… Вспоминает, как пела «Варя
Панина» и как танцовала Аннушка. Перед ним длинная полоса набора.
– Ты, Боря, что это читаешь?
– Чего же ты размышляешь? «Одобри» все сразу.
Нельзя. В номер не влезет.
– Так пошли ее к матери…
– Тоже нельзя. Читатель рассердится.
– Трудное дело редакторское. С кем же мне отправляться.
Как будто этот проклятый Гуттенберг облизал своим медным языком всех писателей, и они все обездушелись «в печати», потеряли лицо, характер. Мое «я» только в рукописях, да «я» и всякого писателя. Должно быть, по этой причине я питаю суеверный страх рвать письма, тетради (даже детские), рукописи – и ничего не рву; сохранил, до единого, все письма товарищей-гимназистов; с жалостью, за величиной вороха, рву только свое, – с болью и лишь иногда.
Газеты, я думаю, так же пройдут, как и «вечные войны» средних веков, как и «турнюры» женщин и т. д. Их пока поддерживает «всеобщее обучение», которое собираются сделать даже «обязательным». Такому с «обязательным обучением», конечно, интересно прочитать что-ни-будь «из Испании».
Начнется, я думаю, с отвычки от газет… Потом станут считать просто неприличием, малодушием («parva anima») чтение газет.
– Вы чем живете? – А вот тем, что говорит «Голос Правды» (выдумали же!)… или «Окончательная Истина» (завтра выдумают). Услышавший будет улыбаться, и вот эти улыбки мало-помалу проводят их в могилу.
Если уж читать, то, по моему мнению, только «Колокол», – как Василий Михайлович, подражая Герцену, выдумал издавать свои орган.
Этот Василий Михайлович во всем красочен. Дома (я слышал) у него сделано распоряжение, что если дети, вернувшись из гимназии, спросят: – «Где папа», – то прислуга не должна отвечать: «барина нет дома», а «генерала нет дома» Это, я вам скажу, если на Страшном суде Христовом вспомнишь, то рассмеешься.
Василия Михайловича я всегда почему-то любил. Защищал его перед Толстым. И что поразительно: он прост, и со всеми прост, не чванлив, не горд, и вообще имеет «христианские заслуги».
Неразрешим один вопрос, т. е. у него в голове: какой же земной чин носят ангелы? Ибо он не может себе представить ни одного существа без чина. Это как Пифагор говорил: «нет ничего без своего числа». Ау В.М. – «без своего чина», без положения в какой-нибудь иерархии.
Теперь еще: – этот «генерал» ему доставляет столько бескорыстного удовольствия. России же ничего не стоит. Да я бы из-за одного В.М. не дозволил отменить чинов. Кому они приносят вред? А штафирок довольно, и, ведь, никому не запрещено ходить с «адвокатским значком». Почему это тоже не «чин» и не «орден»? «Заслужено» и «социальный ранг». Позвольте же Василию Михайловичу иметь тот, какой он желает. Что за деспотизм.
Иногда думают, что Василий Михайлович «карьерист». Ни на одну капельку. Чин, службу и должность он любит как неотделимое души своей. О нем глубоко сказал один мудрый человек, что, «размышляя о том, что такое русский человек, всегда нужно принять во внимание и Василия Михайловича». Т. е. русский человек, конечно, – не только «Скворцов», но он между прочим – и «Скворцов».
Читать онлайн «Русская литература. Просто о важном. Стили, направления и течения»
Автор Егор Сартаков
Русская литература. Просто о важном. Стили, направления и течения
© Сартаков Егор, текст, 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
Вступление: Что делает русскую литературу великой
«Великая русская литература» – это бренд, который известен во всем мире. Произведения Толстого, Достоевского, Чехова любят в разных странах, их книги традиционно находятся в списках бестселлеров. Попробуем разобраться, в чем уникальность русской литературы, почему она привлекает западного читателя и на что нам самим стоило бы обратить внимание. А также кто первый привнес в нее эти уникальные черты. (Кто-кто… Пушкин!)
Если у образованного европейца или американца спросить, что он знает о русской культуре, обычно назовут два явления: великая русская литература и великий русский балет. Недавно к ним добавилось третье явление русской культуры, любимое во всем мире, – мультфильм «Маша и медведь». Но из этой тройки русская литература все равно остается на первом месте.
Не всякая национальная литература выходит за рамки своего языка, становясь частью мировой культуры. Лирику Тараса Шевченко читают только на Украине (специалисты-шевченковеды не в счет), повести Стевана Сремаца, которого еще при жизни называли «сербским Гоголем», читают только на Балканах. А произведения Гоголя, Тургенева, Толстого, Достоевского, Чехова читают по всему миру. Эти писатели стоят в одном ряду с Гомером, Данте и Шекспиром.
В голливудских фильмах героев-интеллектуалов часто показывают с романом Достоевского или Толстого в руках. Кэрри Брэдшоу из сериала «Секс в большом городе» обсуждает с русским художником «Анну Каренину», а главный герой драмы Вуди Аллена «Иррациональный человек» задумывает убийство, вдохновившись «Преступлением и наказанием».
В чем же феномен русской литературы, ее национальное своеобразие? Чем она так привлекательна для зарубежного читателя? Лучше всех, кажется, ответ сформулировал немецкий писатель Томас Манн, однажды назвавший русскую литературу святой.
Разве русский – не наиболее человечный из людей? Разве его литература не наиболее всех гуманна – святая в своей человечности? (Томас Манн, «Русская антология», 1921 год)
Эти слова о «святости» русской литературы из уст немецкого автора легко объяснить. Русская литература в своих лучших произведениях предлагает читателю такой нравственный идеал героя, до которого можно идти всю жизнь – и все равно не дойдешь. Тяжело быть столь же непримиримым и безапелляционным как Базаров. Трудно всю жизнь настойчиво искать истину как Болконский. Даже внутренняя сила Печорина и нравственная борьба Раскольникова с самим собой вызывают восхищение.
Причины, по которым русская литература предлагает высокий нравственный идеал героя, нужно искать в национальной религии. Про американскую культуру говорят, что она прежде всего фрейдистская, а уже потом американская. Так и про русскую культуру можно сказать, что она прежде всего православная, а уже потом русская. К православию принадлежали все русские писатели хотя бы в силу рождения, и из него они черпали свои художественные образы. Об этом прекрасно сказал русский философ Николай Бердяев, утверждавший, что вся русская классика «ранена христианской темой».
Мы ничего такого не плакали розанов
Собрание сочинений в 4 томах. Том 2
Имена, события, даты — все здесь подлинное. Выдумал я лишь те детали, которые несущественны.
Поэтому всякое сходство между героями книги и живыми людьми является злонамеренным. А всякий художественный домысел — непредвиденным и случайным.
Зона (Записки надзирателя)
4 февраля 1982 года. Нью-Йорк
Дорогой Игорь Маркович!
Рискую обратиться к Вам с деликатным предложением. Суть его такова.
Вот уже три года я собираюсь издать мою лагерную книжку. И все три года — как можно быстрее.
Более того, именно «Зону» мне следовало напечатать ранее всего остального. Ведь с этого началось мое злополучное писательство.
Как выяснилось, найти издателя чрезвычайно трудно. Мне, например, отказали двое. И я не хотел бы этого скрывать.
Мотивы отказа почти стандартны. Вот, если хотите, основные доводы:
Лагерная тема исчерпана. Бесконечные тюремные мемуары надоели читателю. После Солженицына тема должна быть закрыта…
Эти соображения не выдерживают критики. Разумеется, я не Солженицын. Разве это лишает меня права на существование?
Да и книги наши совершенно разные. Солженицын описывает политические лагеря. Я — уголовные. Солженицын был заключенным. Я — надзирателем. По Солженицыну лагерь — это ад. Я же думаю, что ад — это мы сами…
Поверьте, я не сравниваю масштабы дарования. Солженицын — великий писатель и огромная личность. И хватит об этом.
Другое соображение гораздо убедительнее. Дело в том, что моя рукопись законченным произведением не является.
Это — своего рода дневник, хаотические записки, комплект неорганизованных материалов.
Мне казалось, что в этом беспорядке прослеживается общий художественный сюжет. Там действует один лирический герой. Соблюдено некоторое единство места и времени. Декларируется в общем-то единственная банальная идея — что мир абсурден…
Издателей смущала такая беспорядочная фактура. Они требовали более стандартных форм.
Тогда я попытался навязать им «Зону» в качестве сборника рассказов. Издатели сказали, что это нерентабельно. Что публика жаждет романов и эпопей.
Дело осложнялось тем, что «Зона» приходила частями. Перед отъездом я сфотографировал рукопись на микропленку. Куски ее мой душеприказчик раздал нескольким отважным француженкам. Им удалось провезти мои сочинения через таможенные кордоны. Оригинал находится в Союзе.
В течение нескольких лет я получаю крошечные бандероли из Франции. Пытаюсь составить из отдельных кусочков единое целое.
Местами пленка испорчена. (Уж не знаю, где ее прятали мои благодетельницы.) Некоторые фрагменты утрачены полностью.
Восстановление рукописи с пленки на бумагу — дело кропотливое. Даже в Америке с ее технической мощью это нелегко. И, кстати, недешево.
На сегодняшний день восстановлено процентов тридцать.
С этим письмом я высылаю некоторую часть готового текста. Следующий отрывок вышлю через несколько дней. Остальное получите в ближайшие недели. Завтра же возьму напрокат фотоувеличитель.
Может быть, нам удастся соорудить из всего этого законченное целое. Кое-что я попытаюсь восполнить своими безответственными рассуждениями.
Главное — будьте снисходительны. И, как говорил зека Хамраев, отправляясь на мокрое дело, — с Богом.
Старый Калью Пахапиль ненавидел оккупантов. А любил он, когда пели хором, горькая брага нравилась ему, да маленькие толстые ребятишки.
— В здешних краях должны жить одни эстонцы, — говорил Пахапиль, — и больше никто. Чужим здесь нечего делать…
Мужики слушали его, одобрительно кивая головами.
Затем пришли немцы. Они играли на гармошках, пели, угощали детей шоколадом. Старому Калью все это не понравилось. Он долго молчал, потом собрался и ушел в лес.
Это был темный лес, издали казавшийся непроходимым. Там Пахапиль охотился, глушил рыбу, спал на еловых ветках. Короче — жил, пока русские не выгнали оккупантов. А когда немцы ушли, Пахапиль вернулся. Он появился в Раквере, где советский капитан наградил его медалью. Медаль была украшена четырьмя непонятными словами, фигурой и восклицательным знаком.
«Зачем эстонцу медаль?» — долго раздумывал Пахапиль.
И все-таки бережно укрепил ее на лацкане шевиотового пиджака. Этот пиджак Калью надевал только раз — в магазине Лансмана.
Так он жил и работал стекольщиком. Но когда русские объявили мобилизацию, Пахапиль снова исчез.
— Здесь должны жить эстонцы, — сказал он, уходя, — а ванькам, фрицам и различным гренланам тут не место.
Пахапиль снова ушел в лес, только издали казавшийся непроходимым. И снова охотился, думал, молчал. И все шло хорошо.
Но русские предприняли облаву. Лес огласился криком. Он стал тесным, и Пахапиля арестовали. Его судили как дезертира, били, плевали в лицо. Особенно старался капитан, подаривший ему медаль.
А затем Пахапиля сослали на юг, где живут казахи. Там он вскоре и умер. Наверное, от голода и чужой земли…
Его сын Густав окончил мореходную школу в Таллинне, на улице Луизе, и получил диплом радиста.
По вечерам он сидел в Мюнди-баре и говорил легкомысленным девушкам:
— Настоящий эстонец должен жить в Канаде! В Канаде, и больше нигде…
Летом его призвали в охрану. Учебный пункт был расположен на станции Иоссер. Все делалось по команде: сон, обед, разговоры. Говорили про водку, про хлеб, про коней, про шахтерские заработки. Все это Густав ненавидел и разговаривал только по-своему. Только по-эстонски. Даже с караульными псами.
Кроме того, в одиночестве — пил, если мешали — дрался. А также допускал — «инциденты женского порядка». (По выражению замполита Хуриева.)
— До чего вы эгоцентричный, Пахапиль! — осторожно корил его замполит.
Густав смущался, просил лист бумаги и коряво выводил:
«Вчера, сего года, я злоупотребил алкогольный напиток. После чего уронил в грязь солдатское достоинство. Впредь обещаю. Рядовой Пахапиль».
После некоторого раздумья он всегда добавлял:
Затем приходили деньги от тетушки Рээт. Пахапиль брал в магазине литр шартреза и отправлялся на кладбище. Там в зеленом полумраке белели кресты. Дальше, на краю водоема, была запущенная могила и рядом — фанерный обелиск. Пахапиль грузно садился на холмик, выпивал и курил.
— Эстонцы должны жить в Канаде, — тихо бормотал он под мерное гудение насекомых.
Они его почему-то не кусали…
Ранним утром прибыл в часть невзрачный офицер. Судя по очкам — идеологический работник. Было объявлено собрание.
— Заходи в ленкомнату, — прокричал дневальный солдатам, курившим около гимнастических брусьев.
— Политику не хаваем! — ворчали солдаты.
Однако зашли и расселись.
— Я был тоненькой стрункой грохочущего концерта войны, — начал подполковник Мар.
— Стихи, — разочарованно протянул латыш Балодис…
За окном каптенармус и писарь ловили свинью. Друзья обвязали ей ноги ремнем и старались затащить по трапу в кузов грузового автомобиля. Свинья дурно кричала, от ее пронзительных воплей ныл затылок. Она падала на брюхо. Копыта ее скользили по испачканному навозом трапу. Мелкие глаза терялись в складках жира.
Через двор прошел старшина Евченко. Он пнул свинью ногой. Затем подобрал черенок лопаты, бесхозно валявшийся на траве…
… — В частях Советской Армии развивается благородная традиция, — говорил подполковник Мар.