млечный путь вырисовывается так ясно как будто его перед праздником помыли и потерли снегом
Антон Чехов
Ванька
Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.
– Табачку нешто нам понюхать? – говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы. Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…
Ванька вздохнул, умакнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят я сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно Бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»
Млечный путь вырисовывается так ясно как будто его перед праздником помыли и потерли снегом
Рисунки А. Давыдовой
Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
Ванька перевел глаза на темное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий, старикашка, лет 65, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днем он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка и кобелек Вьюн, прозванный так за свой черный цвет и тело, длинное, как у ласки. Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет во-время подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.
Он стоял перед скамьей на коленях.
— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посеребренные инеем, сугробы.
Все небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…
Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»
Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.
Хозяин отчесал меня шпандырем.
«А Москва город большой. Дома все господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз я видал в одной лавке, на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное… А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают».
«Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченый орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».
Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Веселое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой… Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать. Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц… Дед не может, чтоб не крикнуть:
— Держи, держи… держи! Ах, куцый дьявол!
За елкой всегда ходит в лес дед и брал с собою внука.
«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня, сироту несчастную, а то меня все колотят, и кушать страсть хочется, а скука такая,
Млечный путь вырисовывается так ясно как будто его перед праздником помыли и потерли снегом
Это была длинная процедура. Сначала Пашка шел матерью под дождем то по скошенному полю, то по лесным тропинкам, где его сапогам липли желтые листья, шел до тех пор, пока не рассвело. Потом он часа два стоял темных сенях и ждал, когда ото- прут дверь. В сенях было не так холодно и сыро, как на дворе, но при ветре и сюда залетали дождевые брызги. Когда сени мало- помалу битком набились народом, стиснутый Пашка припал лицом чьему-то тулупу, от которого сильно пахло соленой рыбой, вздремнул. Но вот щелкнула задвижка, дверь распахнулась, и Пашка матерью вошел приемную. Тут опять пришлось долго ждать. Все больные сидели на скамьях, не шевелились молчали. Пашка оглядывал их и тоже молчал, хотя видел много странного смешного. Раз только, когда в приемную, подпрыгивая на одной ноге, вошел какой-то парень, Пашке самому захотелось также подпрыгнуть; он толкнул мать под локоть, прыснул рукав и сказал:
— Мама, гляди: воробей!
— Молчи, детка, молчи! — сказала мать. маленьком окошечке показался заспанный фельдшер.
— Подходи записываться! — пробасил он. Все, том числе и смешной подпрыгивающий парень, потянулись окошечку. У каждого фельдшер спрашивал имя отчество, лета, местожительство, давно ли болен и проч. Из ответов своей матери Пашка узнал, что зовут его не Пашкой, Павлом Галактионовым, что ему семь лет, что он неграмотен и болен самой пасхи. Вскоре после записывания нужно было не надолго встать: через приемную прошел док тор белом фартуке и подпоясанный полотенцем. Проходя мимо подпрыгивающего парня, он пожал плечами сказал певучим тенором: — Ну, и дурак! Что ж, разве не дурак? Я велел тебе притти в понедельник, а ты при ходишь пятницу. По мне хоть вовсе не ходи, но ведь, дурак этакой, нога про падет! Парень сделал такое жалостное лицо, как будто собрался и сказал: просить милостыню, заморгал
— Сделайте такую милость, Иван Миколаич!
— Тут нечего — Иван Миколаич! — передразнил доктор. — Сказано понедельник, и надо слушаться. Дурак, вот и все Началась приемка. Доктор сидел себя комнатке выкликал больных по очереди. То дело из комнатки слышались пронзи тельные вопли, детский плач или сердитые возгласы доктора: — Ну, что орешь? Режу я тебя, что ли? Сиди смирно! Настала очередь Пашки,.
— Павел Галактионов! — крикнул доктор. Мать обомлела, точно не ждала этого вызова, и, взяв Пашку за руку, повела его в комнатку. Доктор сидел у стола и машинально стучал по толстой книге молоточком. — Что болит? — спросил он, не глядя на вошедших. — парнишки болячка на локте, батюшка, — ответила мать, и лицо ее приняло такое выражение, как будто она самом деле ужасно опечалена Пашкиной болячкой. — Раздень его! Пашка, пыхтя, распутал на шее платок, потом вытер рукавом нос и стал не спеша стаскивать тулупчик.
— Баба, не гости пришла! — сказал сердито доктор. — Что возишься? Ведь ты у меня не одна тут. Пашка торопливо сбросил тулупчик на землю с помощью матери снял рубаху. Доктор лениво поглядел на него похлопал его по голому животу. — Важное, брат Пашка, ты себе пузо от растил, — сказал он и вздохнул. — Ну, показывай свой локоть. Пашка покосился на таз кровяными помоями, поглядел на докторский фартук заплакал.
— Ме-е! — передразнил доктор. — Женить пора, баловника, а он ревет! Бессовестный. Стараясь не плакать, Пашка поглядел на мать, и этом его взгляде была написана просьба: «Ты же не рассказывай дома, что больнице плакал!» Доктор осмотрел его локоть, подавил, вздохнул, чмокнул губами, потом опять по давил.
— Бить тебя, баба, да некому, — сказал он. — Отчего ты раньше его не приводила? Рука-то ведь пропащая! Гляди-кась, дура, ведь это сустав болит!
— Ну, слушай, баба. Мазями да каплями тут не поможешь. Надо его больнице оставить.
— Ежели нужно, батюшка, то почему не оставить?
— Мы ему операцию сделаем. А ты, Пашка, оставайся, — сказал доктор, хлопая Пашку по плечу.
— Пусть мать едет, а мы с тобой, брат, тут останемся. У меня, брат, хорошо, разлюли малина! Мы тобой, Пашка, вот как управимся, чижей пойдем ловить, тебе лисицу покажу! гости вместе поедем! А? Хочешь? А мать за тобой завтра приедет! А? Пашка вопросительно поглядел на мать.
— Оставайся, детка! — сказала та.
— Остается, остается! — весело закричал доктор. — И толковать нечего! Я ему живую лисицу покажу! Поедем вместе на ярмарку леденцы покупать! Марья Денисовна, сведите его наверх! Доктор, по-видимому, веселый покладистый малый, рад был компании; Пашка захотел уважить его, тем более, что отродясь не бывал на ярмарке и охотно бы поглядел на живую лисицу, но как обойтись без матери? Подумав немного, он решил попросить доктора оста вить в больнице и мать, но не успел он рас крыть рта, как фельдшерица уже вела его вверх по лестнице. Шел он и, разинув рот, глядел по сторонам. Лестница, полы и косяки — все громадное, прямое и яркое — были выкрашены великолепную желтую краску издавали вкусный запах постного масла. Всюду висели лампы, тянулись половики, торчали стенах медные краны. Но больше всего Пашке понравилась кровать, на которую его посадили, серое шершавое одеяло. Он потрогал руками подушки одеяло, оглядел палату решил, что доктору живется очень недурно. Палата была невелика состояла только из трех кроватей. Одна кровать стояла пустой, другая была занята Пашкой, на третьей си дел какой-то старик с кислыми глазами, который все время кашлял и плевал в кружку. С Пашкиной кровати видна была дверь часть другой палаты двумя кроватями: на одной спал какой-то очень бледный, тощий чело век с каучуковым пузырем на голове; на другой, расставив руки, сидел мужик повязан ной головой, очень похожий на бабу. Фельдшерица, усадив Пашку, вышла не много погодя вернулась, держа охапке кучу одежи.
— Это тебе, — сказала она. — Раздевайся.
Пашка разделся и не без удовольствия стал облачаться новое платье. Надевши рубаху, штаны серый халатик, он самодовольно оглядел себя и подумал, что в таком костюме недурно бы пройтись по деревне. Его воображение нарисовало, как мать посылает его на огород реке нарвать для поросенка капустных листьев; он идет, а мальчишки и девчонки окружили его и с завистью глядят на его халатик. В палату вошла сиделка, держа руках две оловянных миски, ложки два куска хлеба. Одну миску она поставила перед стариком, другую — перед Пашкой.
— Ешь! — сказала она. Взглянув миску, Пашка увидел жирные щи, а в щах кусок мяса. И опять подумал, что доктору живется очень недурно и что доктор вовсе не так сердит, каким показался сначала. Долго он ел щи, облизывая после каждого хлебка ложку, потом, когда кроме мяса в миске ничего не осталось, покосился на старика и позавидовал, что тот все еще хлебает. Со вздохом он принялся за мясо, стараясь есть его возможно дольше, но старания его ни к чему не привели: скоро исчезло мясо. Остался только кусок хлеба. Невкусно есть один хлеб без приправы, но делать было нечего, Пашка подумал и съел хлеб. В это время вошла сиделка новыми мисками. На этот раз мисках было жаркое с картофелем.
— А где же хлеб-то? — спросила сиделка. Вместо ответа Пашка надул щеки и выдохнул воздух.
— Ну, зачем сожрал? — сказала укоризнен но сиделка. — А с чем же ты жаркое есть будешь? Она вышла принесла новый кусок хлеба. Пашка отродясь не ел жареного мяса и, испробовав его теперь, нашел, что оно очень вкусно. Исчезло оно быстро, и после него остался кусок хлеба больше, чем после щей. Старик, по обедав, спрятал свой оставшийся хлеб сто лик; Пашка хотел сделать то же самое, но по думал и съел свой кусок. Наевшись, он пошел прогуляться. В сосед ней палате, кроме тех, которых он видел дверь, находилось еще четыре человека. Из них только один обратил на себя его внимание. Это был высокий, крайне исхудалый мужик угрюмым волосатым лицом; он си дел на кровати и все время, как маятником, кивал головой махал правой рукой. Пашка долго не отрывал от него глаз. Сначала маятникообразные, мерные кивания мужика казались ему курьезными, производимыми для все общей потехи, но когда он вгляделся лицо мужика, ему стало жутко, и он понял, что этот мужик нестерпимо болен. Пройдя третью палату, он увидел двух мужиков с темно-красными лицами, точно вымазанными глиной. Они неподвижно сидели на кроватях своими странными лицами, на которых трудно было различить черты, походили на языческих божков.
Детские жанры о Ленине и Революции-1
ДЕТСКИЕ ЖАНРЫ О ЛЕНИНЕ И РЕВОЛЮЦИИ
На далёком жарком юге, На краю родной земли,
У реки живёт в лачуге Китайчонок – мальчик Ли.
Ночью спит на куче хлама, Днём себе вари́т обед,
Потому что папы с мамой Постоянно дома нет.
Мама тяжести таскает На своих больных плечах,
Мальчик Ли приготовляет Папе с мамой рис и чай.
Ли ни разу не был в школе, В книге слов не мог прочесть,
Только знал, что где-то воля У людей на свете есть.
Эту волю бедным людям Добрый Ленин раздобыл.
Мальчик Ленина за это Крепко-крепко полюбил.
Разозлённый и усталый Приходил домой отец
И под кровлей обветшалой Тихо плакал, как юнец:
«Спи, мой мальчик, спи, мой крошка, Ленин тоже крепко спит.
Скоро к нам в Китай угрюмый Скоро воля прилетит.
Эту волю бедным людям Добрый Ленин раздобыл».
Мальчик Ленина за это Крепко-крепко полюбил
АГНИЯ Б А Р Т О. 1925.
…Стара-Загора – большой культурный центр Народной Республики Болгарии: библиотеки, учебные и научно-исследовательские заведения, драматический театр, народная опера, кукольный театр, художественная галерея, астрономическая лаборатория «Юрий Гагарин», радиоцентр, Дом советско-болгарской дружбы, координирующий культурно-массовую работу и международные связи.
…Занятие на курсах повышения квалификации болгарских педагогов и воспитателей… «Ленин и печник»…
…Институт усовершенствования учителей «Доктор Минчо Нейчев», основанный в 1959 году, курирует учительство региона Южной Болгарии. Здесь сформировался дружный коллектив ученых и методистов. Директор института – автор нескольких книг, кандидат наук Милан Енчев. Энтузиастами болгаро-советского сотрудничества, активизации форм и методов изучения русского языка и литературы зарекомендовали себя товарищи Колев, Генчев, методист Веселина Веселова.
Они присутствовали на наших занятиях, участвовали в собеседованиях… «Ленин и печник»…
…»Потревоженные тени» далёкого-близкого… Болгария… Алые маки в жнивье. Казанлыкские розы. Голубые туманы над Шипкой… «Ленин и печник»…
«КОГДА БЫЛ ЛЕНИН МАЛЕНЬКИМ, ПОХОЖ ОН БЫЛ НА НАС…»
Художественная Лениниана – особый феномен. К образу Владимира Ильича Ленина обращались мастера и мирового, и европейского, и отечественно-регионального уровня. Разнообразные жанры; многообразные стилевые решения: здесь и реализм, документализм, публицистика, романтизм, сентиментализм, классицизм…
Порой у мастеров «второго» и «третьего» ряда жанрово-стилевые, философско-психологические решения могут посоперничать с прозрениями признанных мастеров пластики, поэтической метафоры, «диалектики души»…
Вот, к примеру, строфы Маргариты Ильиничны И в е н с е н:
Когда был Ленин маленький,
Похож он был на нас,
Зимой носил он валенки,
И шарф носил, и варежки,
И падал в снег не раз.
Любил играть в лошадки,
И бегать, и скакать,
Разгадывать загадки,
И в прятки поиграть.
Когда был Ленин маленький,
Такой, как мы с тобой,
Любил он у проталинки
По лужице по маленькой
Пускать кораблик свой.
Как мы, шалить умел он,
Как мы, он петь любил,
Правдивым был и смелым –
Таким наш Ленин был.
«…Одно и то же солнце светит при Рамзесе и Ленине…»
Столетие ВЕЛИКИХ СОБЫТИЙ приковывает внимание человечества. Даже самые лютые, самые изощрённые, самые глумливо-фашиствующие не могут приглушить интереса к судьбоносным событиям вековой давности. «Ленинопадцы», «драпировщики», антисоветчики используют самые изощрённые приёмы лжи, подтасовок, инсинуаций; они «окопались» даже в патриотических изданиях; они пользуются бездеятельностью «сидельцев» в «Думах»…
За дождём – трехлоскутное поле,
Ворох туч у осин на горбах.
Но по осени весело в школе,
Как весной на зеленых лугах.
Дома нудно шуршат по дерюгам
Тараканы – запечный изюм.
В школах сладок с наставником-другом
Алый клевер забрезживших дум…
«По-иному, ребята, учёба:
С буквы Л мы алфавит начнём,
Ленин – азбука наша и проба,
Наша первая грамота в нём.
Головы его глобус суровый –
География новая нам.
Он, веков разбивая оковы,
Шар земной расколол пополам:
Труд и праздность, богатый и нищий –
Расступившихся полюса два;
Позади – черных дней пепелище,
Впереди – вешних зорь мурава.
Всю механику тайн разуметь,
Вместо дурьей болотистой топи
Знать железо и красную медь;
И не спьяну вальяжничать чванно,
С поля жизни выпалывать рано
Курослепы и дикий чеснок. »
Так весь день… А как дымной соломой
Вечер вспухнет у школьных ворот,
На костёр кумачевый крестпома
Всё к тому же учителю слёт…
Алексей Липеций (А.В. Каменский: «липецкий Есенин»)
«НАРОДНЫЙ УЧИТЕЛЬ. Сестре, учительнице В.В. Кузнецовой».
«П И С Ь М О И Л Ь И Ч У»
Говорил в детстве дед мне такие слова:
«Жизнь я прожил, и стала седой голова.
Лишь Отечеству отдал я жизнь одному,
Только честь, только честь никому».
Припев:
Честь имею, и ее не продаю!
Честь имею в мирной жизни, и в бою!
Честь имею! На века
Будет наша Россия крепка!
И отец подхватил тот Суворовский клич:
«Верь, надейся, люби, и не трусь, и не хнычь.
Веру Богу отдай на всю жизнь одному,
Только честь, только честь – никому».
Припев.
Обняла, приласкала, промолвила мать:
«Если в сердце любовь, то в душе благодать,
Сердце чувству любви ты отдай одному,
Только честь, только честь – никому».
Припев.
…Ванька Жуков стал кадетом …
. «Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой. А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».
. О чём бы написали нашему Президенту современные кадеты Ванька Жуков, Зевалкин из чембаровско-белинско-лермонтовской Соболевки, а также и Филиппок? ЧЕСТЬ ИМЕЮ. ЧЕСТЬ ИМЕЮ. ЧЕСТЬ ИМЕЮ.
Говорил в детстве дед мне такие слова:
«Жизнь я прожил, и стала седой голова.
Лишь Отечеству отдал я жизнь одному,
Только честь, только честь никому».
Припев:
Честь имею, и ее не продаю!
Честь имею в мирной жизни, и в бою!
Честь имею! На века
Будет наша Россия крепка!
И отец подхватил тот Суворовский клич:
«Верь, надейся, люби, и не трусь, и не хнычь.
Веру Богу отдай на всю жизнь одному,
Только честь, только честь – никому».
Припев.
Обняла, приласкала, промолвила мать:
«Если в сердце любовь, то в душе благодать,
Сердце чувству любви ты отдай одному,
Только честь, только честь – никому».
Нажмите «Подписаться на канал», чтобы читать «Завтра» в ленте «Яндекса»
Млечный путь вырисовывается так ясно как будто его перед праздником помыли и потерли снегом
Антон Павлович Чехов
Ванька
Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на темный образ, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.
«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
Ванька перевел глаза на темное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий и подвижной старикашка лет 65-ти, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днем он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка и кобелек Вьюн, прозванный так за свой черный цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.
Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.
— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он, подставляя бабам свою табакерку.
Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:
Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посребренные инеем, сугробы. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом…
Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:
«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности… Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру…»
Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.
А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз я видал в одной лавке на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное… А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают.
Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченный орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».
Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Веселое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой… Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать? Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц… Дед не может чтоб не крикнуть:
— Держи, держи… держи! Ах, куцый дьявол!
Срубленную елку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать ее… Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда еще была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину…
«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой… А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка